женщина у зеркалаАх, какие у меня предки! Венецианки, француженки, прародители вообще из Египта. Мои прабабки в сотом поколении были, конечно, особами мутноватыми, но тоже повидали на своём веку немало историй. Вообще-то, беру на себя смелость, причисляя нас к женскому царству, стекло -оно бесполое. Но разве кто-то думает, что самый дамский предмет — зеркало -может быть мужского рода?..

Я — не какая-то там ветреница, не стекляшка в пластиковой пудренице, которая завтра окажется на мусорке. Во мне почти полтора метра росту, вширь -достойные 60 см, идеальная дамская талия. За плечами долгая жизнь, не верите, загляните с «изнанки», там, на деревянной «подкладке», сохранился талончик с завода. В графы типового формуляра вбиты мои рост-вес, цена и дата выпуска — из уважения к даме про­пустите эту деталь. И не верьте, что зеркала с годами мутнеют, кому интересна жизнь амальгамы. Мы, может, чуточку темнеем, зато набираемся опыта и мудрости. Пусть показываем картинку малость блёклой, зато ясно отражаем суть — от стекляшки в пудренице подобного не ждите. Не покажут главного вам и холодные зеркальные витрины в магазинах: малахольный народ снует туда-сюда день-деньской, всех не упомнишь. Глянут в тебя: физиономия чистая, брюки вроде не пузырём — и ладно. А я аристократка, с домом и семьёй, подопечные, почитай, уж который десяток лет перед моими глазами…

Двое — уже семья

Сначала были женщина и глазастый мальчик. Меня привезли в плотных бумажных «пелёнках», перепоясанных бечёвкой, ткнули носом в угол и принялись тарахтеть какой-то штуковиной. Потом зычный мужской голос крикнул:
— Хозяйка, принимай работу, стену в прихожей под зеркало просверлил!
— Иду-иду!
Распеленали, приподняли за хвостик на макушке и водрузили «стоя», то есть зависнув. И я сразу их увидела: женщину с холодным взглядом и худенького мальчонку-тонкие коленки. Пока приходила в себя и привыкала, на кухне текли разговоры. Что женщине повезло — молодая и красивая, свой «кооператив»! А что мужа нет, не страшно, зато есть влиятельный отец, который и дал денег на хоромы в панельной новостройке. Женщина вежливо смеялась, подливала чай и изредка: «Алёша, не слушай взрослые разговоры, пойди поиграй в свою комнату». Мальчонка понуро побрёл, по пути увидел меня, высунул язык. Мало показалось, подошёл ближе и Прижался личиком к стеклу, смешйо вздёрнув нос пятачком. Выдохнул горячий воздух, на мне остались две белые паровые полоски -считай, породнились.
А вечером подле меня задержалась хозяйка. Взъе­рошила волосы, улыбну­лась, провела тонкими пальцами по фарфоровым щекам, сказала: «Да и чёрт с ним, другого найду»…

Не нашла. Покуда фарфоровая нежность не покрылась морщинками, много мужских отражений смотрело в меня, но редко какие повторялись и задерживались. Пока Алёшка в, лагере или у деда с бабкой на каникулах, я отражаю разноцветное, а всё ж таки скудное хозяйское счастье. Суетливые, торопящиеся, с виноватинкой в глазах мужички. Заглядывают в зеркальную глубь или случайно, или перед уходом — посмотреть, не остался ли на рубашечном лацкане предательский помадный росчерк. А хозяйка рядом, по приходу гостя смотрит торжествующе и с надеждой, но как захлопнется дверь — устало, со слезой. И шепчет: «Ну и чёрт с ним, другого найду»…

Фея уюта

Мальчик Алёша как-то в одночасье вырос, из нескладного голенастого подростка превратился в симпатичного молодого человека. Высокие скулы, глаза с лёгкой раскосинкой. Уже не прижимался ко мне носом, подолгу рассматривал со всех сторон отражение в новых джинсах, приглаживал и взъерошивал лихой чуб.
Хозяйка теперь если и задерживалась, то лишь потому, чтобы, усмотрев седой волосок, на бегу вырвать. А так кинет беглый взор, всё ли как надо — и бегом на работу. По выходным к отцу с матерью, они уж старенькие стали…

А мой птенец Алёшенька, пока матери нет, повадился подружек в гости водить. И я снова смотрела пёстрый калейдоскоп, теперь уже девичьих лиц. Все были разные, но словно одинаковые, вы, может, не поймёте, а я нутро вижу — оно у всех было, как у пудреничных стекляшек, одинаковое и пустое. Иная фифа заглянет в меня, а глаз нет, есть стрелки, тушь на ресницах, тени до бровей и всё, дальше пустота. Случайные гостьи хихикали, вертелись, поправляли взлохмаченные волосы и про­падали насовсем. Невелика потеря…

Но однажды в доме воцарилась гробовая тишина, потом потёк тяжёлый разговор.
— Почему она? — раздражённо спросила хозяйка.
— Потому что, — сухо обронил Лёша. — Решено, хватит препираться, женюсь. Жить будем в моей комнате.
Через месяц в меня смотрелись принаряженная хозяйка с завитой головой и красавец Лёшка. С букетом, в костюме с отливом, торжественный. А глаза безрадостные, почему — ума не приложу. Вглядывался в мою кромешность, словно искал ответ, почему всё так вышло…

И вот уже новая обитательница пор­хает мимо меня. Маленькая, ладненькая, скуластенькая. Глаза распахнутые, голубые с рыжей крапиной по ободку. А в них плещутся золотые рыбки, скачут зайчики, резвятся медвежата. Когда ни­кого дома нет, станет в полуметре, ладошку на крошечный живот положит и гладит, улыбается. Глаз не поднимает, себя не рассматривает, самое важное для неё там. Забудется иной раз, песню мурлычет, а поднимет взгляд — тут-то и отражаю всех её зайчиков и рыбок. Хорошая девочка, славная. Я поначалу переживала, что мало ей любви достаётся, потом успокоилась: она сама до краёв наполнена радостью и светом, эту обогревать не нужно, сама солнышко… Когда протирала меня салфеткой с пахучей смесью, я тихонько смеялась — щекотно, егоза! А потом, в одиночку, я плакала потихоньку: за время, что смотрю на постылую хозяйскую жизнь, меня дважды в год наскоро протирали — перед Новым годом и на Пасху. Шваркнет хозяйка несвежей салфеткой — и ладно. А эта каждую неделю мягкой фланелькой натирает, словно заботливая внучка старую бабушку…

Аккурат после майских праздников я увидела белый конверт с розовой лентой. Лёша занёс свёрток в дом, передал жене, дескать, «занимайся», и был таков… Долго, очень долго я не видела ничьих глаз, никто передо мной не замирал — не до того было, девочка болезненная родилась. Хоть и назвали вопреки всем лихоманкам — Ладой, Ладушкой… Начала ходить поздно, в год с не­большим. И всё возле меня тёрлась, шлёпала мяконькой ладошкой. Мамка её всякий раз отпечаток детской лапки оттирала, а я сладко жмурилась: оставь, оставь, деточка, это ведь своё, родное…

Иногда мимо отяжелевшей поступью проходила хозяйка. В меня уж не заглядывала.
Лёшу видела по утрам; поправлял галстук, приглаживал волосы, иногда глубоко вздыхал. Я насторожилась, заглянула в него и обомлела — глаза пустые. Не здесь он, где-то в ином месте душой обитает…

У зеркала два лица…

То, что меньше всего хотелось видеть, разыгралось прямо перед моими глазами. Когда Лёшка, поганец, уходил с чемоданом рубашек, повисла на нём мать. А жена не вышла: у дочки температура, это важнее. Хозяйка, уткнувшись носом в грудь сына, глухо провыла:
— Пусть они уйдут, ты останься!
— Не могу я, мама, — хмуро ответил тот, — должен поступить, как мужчина, позаботиться о жене и дочери. Пусть здесь живут, ты немолодая уже, заодно за тобой присмотр будет.
Поднял на меня глаза, словно лазе­ром полоснул, думала, царапина пойдёт по амальгаме…
Хозяйка слегла. Испуганная невестка металась между Ладушкой и свекровью, одной бульончик, другой воды с мёдом. Я отражала в те дни только пустоту и ночную мглу. Однажды это густую беспросветность растревожил надтреснутый хозяйкин голос:
— Дочка!
В комнате встрепенулись, непривыч­ное слово выдернуло дом из сна, меня из глубины столетий, куда часто наве­дываюсь послушать россказни моих прабабок — всё-таки зеркала недаром зовут «ведьмиными стёклами». Лёгкий топот ног, скрип открывающейся двери:
— Что, мама?

Второе непривычное слово, обычно свекровь с невесткой общались, прячась за безличными обращениями — «Доброе утро», «Спокойной ночи»… А тут столько событий, ночь на дворе, а я сияю изнутри от радости…
Зажурчал разговор тихим шёпотом. Дверь прикрыли, чтобы Ладушку не раз­будить, слышно лишь, как одна бубнит извиняясь, а другая нежно успокаивает.
В предутренней дымке, когда стихли разговоры, когда унялся далёкий отзвук зеркальных россказней, в комнату проскользнула молодая женщина. Обернулась, и сквозь полудрёму я пой­мала лазоревый взгляд. А там… Слов­но рассвет над морем, безмятежная заря и мягкое свечение. Сама-то я, конечно, не видела, но зеркальный мир тоже слухами полнится…

Новые лица

Говорят, в мире людей с возрастом пожилые становятся хрупкими, пустяшный толчок, а у них уже перелом. Зеркала тоже ветшают до хрупкости: Ладушка швырнула игрушкой, а я пошла извилистой трещиной по боку. Но не расстроилась, а заулыбалась, всё правильно, так и должно быть, вещи и люди с биографией не бывают ровны­ми, как пудреничные стекляшки, не по­лучится прожить жизнь без морщинок и ран.

Утром и вечером в меня заглядывает молодая хозяйка, по выходным позволяет себе задержаться на не­сколько минут — пока крем по личику развозит или волосы расчёсывает. А в глазах опять море, то рассветное, то вечернее, всегда штиль.
Старая хозяйка грузно проходит мимо, не поворачивая головы, всё про себя знает, то, что я могу показать, ей неинтересно. Не могу поймать её взгляд, но и без того знаю: она обрела душевный покой. Это правильно. Когда не можешь ничего изменить, смирись, прими ту жизнь, что есть.
Самый мой частый гость — Ладушка. Ей пообещали, что вырастет красавицей, если хулиганить не будет, вот кроха и следит за метаморфозами. То глаза округлит, то щёки надует. Уже вижу, что будет красавица, пусть толь­ко зубы новые вырастут.

Иногда отражаю сразу двух персонажей — Ладушку и недовольную кошачью морду. Девочка ставит наглого дармоеда на задние лапы и заставляет смотреть в его же бесстыжие глаза. Кот Тихон крайне недоволен экзекуцией: правда никому не нравится, морда у него противная.
Редко, не чаще раза в месяц, за­ходит мужчина с голосом Лёши. Его вопросы «Как ты, мама?» и избитая фраза «Лада, не балуйся» выдают прежнего сына хозяйки. Я не могу его отразить. Он никогда не выходит из угла прихожей, там же вручает конверт с деньгами и поспешно уходит. Я не хочу заглядывать внутрь, у зеркал есть правило: то, что не отражается, не существует.